Василий Головачёв
Двое в пустыне
Космической троллейбус задержался: впереди стояла желтая машина ремонтников, и двое угрюмых парней в спецовках не торопясь что-то подстукивали наверху в стыках проводов. Через минуту тронулись, а я вдруг перестал воспринимать действительность. Знакомое чувство повторения виденного охватило меня. Такое бывало и раньше: вдруг ни с того ни с сего начинает казаться, что тебе знакома та ситуация, которую ты только что пережил. Так и сейчас: все во мне напряглось, воспоминание рождается мучительно долго и безнадежно — такое уже было… такое или почти такое… но где и когда?
Едва осознавая себя, я сошел на следующей остановке, и тут это произошло…
Удар тишины! Встряска всего организма от чего-то непонятного, неподвижного и тем не менее яростно динамичного… Словно вихрь промчался надо мной и внутри меня, очистил от шелухи мыслей и чувств, и вот я уже стою онемевший, растерянный, в странном мире, где разлиты покой, тишина и неподвижность…
Нет-нет, я находился все там же: остановка «Проспект Героев», справа — стена десятиэтажного дома почти километровой длины, прозванного в быту «Китайской стеной», слева — высотный серый дом из сплошного унылого бетона, рядом почта, гастроном… Все то же и совсем не то! Ни людей, ни звуков их торопливой жизни! Застыли коробки троллейбусов и автобусов, пустые, как скорлупа съеденных орехов, совершенно обезлюдели тротуары, бульвары, подъезды, дороги. Ни одного пешехода, ни одной живой души! И над всем этим мертвым спокойствием разлит странный розовый небосвод, струящий ровный, без теней, свет на опустевший жилой массив…
Первым инстинктивным движением моим был шаг назад, в салон троллейбуса, но скрип и шорох пустой, накренившейся под моей тяжестью машины не отрезвил меня, а, наоборот, заставил сделать еще несколько нелепых движений: я выпрыгнул обратно, зажмурил глаза, надавил до боли на глазные яблоки, открыл и увидел тот же знакомый и одновременно чужой до жути пейзаж и закричал:
— Лю-ю-ди-и!..
— …Уди-уди-уди-ди-и… — ответило долгое эхо.
И снова молчание, ни стука, ни гула моторов, ни шелеста шагов…
Как всегда, я просыпаюсь уже после того, как полностью постигаю всю глубину своего одиночества. Оно бьет по нервам так сильно, что я просыпаюсь в страхе и долго не могу прийти в себя, смотрю на смутно белеющий во тьме потолок и успокаиваю сердце по методу раджа-йоги. Потом, качая головой, произношу мысленно сакраментальную фразу: «Приснится же чепуха, господи! О толкователи снов, где вы?»
Однако с некоторых пор я перестал быть уверенным в том, что это чепуха. Сон мой — с опустевшим городом — донимает меня уже вторую неделю аккуратно через день. И если первые мои реакции на сон были еще более или менее положительными: любопытство не позволяло заниматься глубоким самоанализом, то в конце второй недели я стал досматривать сон с ужасом, не делая попыток рассмотреть подробности, как раньше, не умея отстраняться от тоски, страха и жуткого ощущения ирреальности происходящего, засасывающего в бездну небытия. Ребята на работе, врачи-исследователи, как и я сам, посоветовали обратиться к психиатру, благо, что в институте их пруд пруди и все знакомы. И я согласился, хотя как врач-невропатолог всегда был высокого мнения о своей нервной системе — был уверен, что друзья не отправят меня на Игрень — известное в нашем городе место, где расположена психолечебница.
Я было совсем уже собрался на консультацию к психиатрам, их лаборатория находилась рядом, за стеной, как начальство в лице заведующего лабораторией нервных заболеваний Пантелеева послало меня в командировку, и я решил понаблюдать за собой в иной обстановке: кто знает, может быть, от перемены местожительства исчезнут и мои сны?
Командировки, честно говоря, я не люблю, и если и терплю их, так это лишь за новые, неизвестные мне ранее и потому полные таинственного смысла и романтики дороги — след юношеского увлечения романтической литературой и туризмом…
Ехать нужно было в Кмиенск, во Всесоюзную лабораторию иглоукалывания и электропунктуры, куда я ездил до этого случая всего два раза, причем оба раза на автобусах — восемь часов качки и тряски, чем не тренажер для космонавтов? На сей раз автобус отпадал: он отправлялся на следующий день в семь утра, а мне нужно было в тот же день в девять утра быть в лаборатории. Пришлось ехать по железной дороге, вечером, с пересадкой в Черницах, чему я даже обрадовался, забыв ироническое напутствие Пантелеева, который почему-то всегда разговаривал со мной, как со студентом, а не научным сотрудником с полугодовым стажем.
Как я оказался на вокзале — не помню, увлекся, наверное, самоанализом, помогающим иногда коротать время в общественном транспорте. В кассе мне еще раз объяснили, что ехать надо с пересадкой: до Черниц на электричке, а дальше на любом проходящем до Кмиенска. Меня это вполне устраивало, и я приготовился к трем удовольствиям, доступным каждому командированному: созерцанию пейзажей за окном вагона, чтению книг или журналов, до которых дома просто не доходят руки, и случайным встречам.
Что касается встреч, то тут судьба уготовила мне именно то, чего я тщетно ждал последние два года. При посадке в электричку на перроне мелькнуло удивительно знакомое красивое девичье лицо. Я стремительно кинулся назад из вагона, по инерции оценил достоинства фигуры удалявшейся девушки, и тут меня как громом поразило — это была Алена. Девушка, с которой нас когда-то связывало нечто большее, чем знакомство. Лишь внезапный, неизвестно чем вызванный отъезд ее из города помешал мне предложить ей руку и сердце, и с тех пор я ждал встречи, исчерпав все возможности отыскать ее за пределами города. В одно мгновение регулятор моей жизни крутнулся с ускорением, исчезли спокойствие и уверенность, философское отношение к жизни, порядок в душе и здравый смысл.
Я успел заметить, что Алена садится в ту же электричку, и поблагодарил судьбу, не ведая, что приготовил мне его величество случай в лице Пантелеева.
Я мчался по вагонам так, словно гнался за собственной тенью. А заметив Алену в предпоследнем вагоне, остановился наконец и перевел дыхание.
«Остынь, ненормальный! — сказал во мне скептик оптимисту. — Прошло два года, тебе и ей уже по двадцать шесть, и если ты за это время не сумел найти пару, то ей-то необязательно ждать так долго. Будь уверен, у нее уже двое детей и лысый муж!»
«Почему лысый? — возмутился оптимист. — При чем тут лысый муж? Подойди к ней, дурак, это же Алена!»
«Ну да, как же, подойди, — насмешливо проговорил скептик. — Подойди давай. И что ты ей скажешь? „Привет, Аленушка? Как живешь? Как дети? Здоров ли лысый муж, холера его задави?!“
Ну да, ты искал ее, искал год, два, а потом? Потом смирился, успокоился. А если она не приехала сама, не дала о себе знать, значит, незачем было приезжать и писать. Ты забыт, давно и прочно, и не стоит напоминать ей о собственном существовании, приятного тут мало. Сиди спокойно, парень, твой шанс упущен два года назад, не стоит ворошить прошлое, любить можно только в настоящем…»
И я, совсем тихий и трезвый, сел неслышно на последнее сиденье вагона, чтобы не терять из виду ее милое лицо с челкой, со слегка оттопыренной в раздумье нижней губой, и смотрел, смотрел, все больше приходя к мысли, что она совершенно не изменилась. Или это шутки памяти? Но нет, она и раньше носила такую прическу… и не красила губы… Я успел отвернуться, когда она подняла голову.
Нет, я никогда не был робким, но в данный момент, несмотря на мучительное желание прижаться щекой к ее нежной, хранящей теплоту моих и, может быть, чужих поцелуев щеке, обнять ее, зарыться лицом в разлив каштановых волос, я лишь судорожно сжимал в окаменевших руках «дипломат», мял душу в болезненный ком и всем телом чувствовал ее недоступную близость, рожденную пропастью времени и неизвестности.
А потом она встала и вышла через вторую дверь. Ноги сами вынесли меня в проход, но в голове пискнула задавленная эмоциями здравая мысль: «А командировка?» — и я смирился.
Наверное, я представлял собой довольно жалкое зрелище, потому что вошедший в вагон пожилой дядя внезапно предложил мне закурить. Я посмотрел сквозь него, и он куда-то испарился вместе с сигаретами и брюшком. Двери электрички захлопнулись, и я понял, что упустил этот последний шанс обрести ту, первую и единственную, о которой не устают писать поэты, а двадцатишестилетние мужики вроде меня вспоминают не раз и не два, но лишь в тех случаях, когда потеря бьет по сердцу до боли, до крови, до короткой, но звериной тоски…
Не помню, как я снова очутился на сиденье в вагоне. Мыслей не было, в голове царил фон серой, щемящей грусти, который пронзали чьи-то выкрики: «Кретин! Растяпа! Шляпа»! — и кое-что похлеще. Лишь сосредоточившись, понял, что оптимист во мне вопит победившему скептику, и приказал им обоим прекратить. Справиться с собой в момент эмоционального кризиса невероятно трудно, это я знаю как профессионал, но и тут я оказался на высоте, подтвердив собственное мнение о своей нервной системе. Горько усмехнувшись, я подумал, что могло бы случиться, если бы она — нервная система — была у меня ни к черту? О своих снах я в этот момент забыл начисто.
За окном бежала зубчатая кромка леса, пылал ало-розовый, в полнеба, закат, а я смотрел на все это великолепие природы и видел только лицо Алены, милое, уходящее, уплывающее, тонущее в розовом сиянии…
Через час, когда я более или менее успокоился, оказалось, что в вагоне, кроме меня, никого нет. Все вышли, и никто больше почему-то не входил. Правда, я и до этого не помнил, были ли в нем пассажиры. Впрочем, были. Я пожал плечами, устраиваясь поудобнее у окна, потом смутная мысль заставила меня посмотреть на часы. Шел двенадцатый час ночи! По всем, даже самым пессимистическим подсчетам, Черницы я уже проехал! Но ведь… но Черницы — конечная?!