Денис Гуцко
Высоконравственная затея
Я не люблю есть раков. Нет, мне в принципе вкусно – но сам процесс!
Перепачкаешься, исколешь весь язык, в итоге на столе – гора панцирей, в желудке – горсточка мяса. Я, возможно, не гурман. Но и раки – не еда.
Точно так же я не люблю читать статьи о “новом реализме”. Рев полковых горнов, шелест расчехляемых знамен, ура, ура. В итоге – взъерошенные мысли и раздраженно перечитанные в поисках смысла страницы.
Говорить всерьез о “новом реализме” мне сложно: всегда сложно говорить о том, в существование чего не веришь. Тем более сложно, что говорить нужно очень серьезно. “Новый реализм” не подразумевает иронии. (Если только она не используется как багор, которым удобно топить постмодернистов и “старых” реалистов, отживших свое, но бессовестно цепляющихся за отплывающий пароход действительности.) А жаль. Я вообще призвал бы всех литературных критиков писать с иронией “о времени и о себе”: глядишь, навязчивая категоричность сошла бы за оригинальность взглядов, а самые удачные высказывания осели б средь пишущей братии, падкой на красное словцо. Но нет, нынешний критик – особенно (не сочтите за возрастной шовинизм) из молодых – предпочитает стучать указкой по парте и чеканить: “Посерьезней, попрошу вас!”.
Ну, всерьез, так всерьез.
Ни как о направлении, ни тем более как об этапе развития отечественной литературы о “новореализме” рассуждать невозможно. Появились новые авторы, более или менее удачно работающие в реалистической манере, постмодернизм развлекает нас все меньше. Вот, собственно, пока и все.
Постмодернизму рано выписывать свидетельство о смерти: быть может, он просто притомился, накувыркался и высмеялся. Кто его знает, а вдруг он завтра как ни в чем не бывало вскочит на ноги и сразит нас парочкой невиданных кульбитов. Как это случилось недавно в отечественном кинематографе, в котором Кирилл Серебренников отметился сугубо постмодернистским шедевром “Изображая жертву”: история Гамлета, уставшего от самого себя. Что тогда – будем говорить о новом постмодернизме?
Наверное, из того нового, что появилось только сегодня, можно построить мир. Как ни крути, но магическим прилагательное “новый” стало не так давно, в обществе потребления. Производители компьютерного софта выбрасывают на рынок новые версии программ, в которых нов, быть может, только цвет кнопочек. Немудреная, но ведь действенная стратегия. Срабатывает она, как оказывается, и в литературной критике. Крикнул “новый” – полезай в корзину, дома разберемся. И только потом, быть может, зародится смутное сомнение: “а может ли в принципе быть “новым” реализм?” Ведь он новый в каждый следующий день. Либо он перестает быть реализмом, перестав отражать – нет, скорее, выражать – реальность.
Но сегодня мало кого беспокоит, есть ли смысл в самом термине. Главное – использование его дает возможность вы-глядеть модно, оставаться на острие.
Эволюция “новореализма” отмечена сильным утяжелением термина: он постоянно прирастает неким дополнительным смыслом.
В статье Сергея Шаргунова “Отрицание траура”, от которой ведет летоисчисление “новый реализм”, он (“новый реализм”) предстает перед нами нагим – то ли как младенец, то ли как телепортировавшийся из будущего Терминатор. (Не могу удержаться от таких, рыночно-попсовых, образов: уж больно высок в исследуемой зоне накал пафоса.)
“Два старших брата (Пелевин и Сорокин) раскатисто похохатывают над беспомощным отцом Ноем (традиционная литература), но младшенький не желает смеяться. Грядет смена смеха. Грядет новый реализм”.
Отлично! Я, признаться, сам мечтал о том, чтобы в метро начали читать сборники рассказов и книги “про жизнь как она есть” передавались из рук в руки. И вот – грядет. Вообще к “Отрицанию траура” у меня меньше всего претензий. Несколько сумбурный, хлесткий манифест молодого, набравшегося сил автора, которому некогда ждать, пока действительность начнет поспевать за ним. Манифест писателя, не желающего смиряться ни с ролью скомороха, ни с ролью ссыльного философа.
Нам бы всем (и литературным критикам) набраться терпения, дождаться предсказанного ренессанса реализма (фонетически коряво, но пафос на должном уровне). Дождаться бы – и увековечить его в тех терминах, которые подойдут ему по фасону.
Но ждать неинтересно. Интересно предугадывать. Еще интересней – управлять литературным процессом. Как проще всего стать пророком? Придумать свою религию.
После статьи Шаргунова “новый реализм” с подачи Валерии Пустовой вдруг перебирается из жанра писательских манифестов в жанр критических обзоров. Тут-то и начинается самое интересное. Брошенный на митинге клич пустил корни в основательном академическом тексте. Результат любопытный: манифест превратился в проповедь.
В статье “Новое “я” современной прозы: об очищении писательской личности” “новореализм” противопоставлен уже не только постмодернизму, как у зачинателя Шаргунова, но и всей “уходящей литературной эпохе”. Оно бы и ничего, и, быть может, достойно серьезного спора. Если бы не вы-страивалось все вокруг одного рискованного тезиса. Громя образчики уходящей эпохи, Пустовая утверждает: “…все эти произведения ставят вопрос о духовной состоятельности современного писателя ‹…› а также выводят нас на проблему очищения, освобождения и укрепления личности современного литератора. Отнесемся к этому со всей серьезностью: ведь “я” литератора – источник духа произведения, и вся бледность и блудность, низость и узость словесного искусства исходят из непроявленных, искаженных, неразвитых, подавленных писательских “я””.
Разве? Увы, далеко не всегда личность писателя – источник духа произведения. (Когда б вы знали, из какого сора!) Далеко не всегда яркая личность – яркий автор. И, слава богу, наоборот.
Я, признаться, и сам, знакомясь с автором какого-нибудь замечательного произведения, который почему-то оказывается вполне средним блеклым человечком, до сих пор испытываю приступы синдрома Сальери: “За что ему, Господи?!”
Примеров тому, что автор не равен своим произведениям, – огромное количество. В том числе и в прошлом русской литературы. Но, не называя современников, не буду обижать и мертвых.
Такого рода посылы, предлагающие нам дефицит хороших текстов объяснить дефицитом ярких личностей в писатель-ской среде, опасны. Ибо недопустимо упрощают проблему, низводят анализ литературного процесса до фрейдистской софистики: вам снится банан – значит, у вас подавленная гомосексуальность.
Но что касается статей о “новореализме”, такого рода упрощения, облаченные в профессорскую мантию, давно превратились в стиль.
Рудалев: “Разве кто-нибудь рискнет сейчас серьезно рассуждать о добре, чистоте, красоте, осуждать разврат, который становится нормой, отправной точкой всей системы мер и весов? Нет, нет! Разговоры о долге, чести, совести, подчинении общественным нормам высмеиваются…”
Ну почему так однозначно? Мне, к слову, чрезвычайно скучны произведения, сводящиеся к рассуждениям о добре и чистоте. А разговоры о долге и чести? Хотите поговорить об этом? Вы верите в то, что сегодня можно добиться отзыва в душе читателя, схватив его за совесть? Ему столько раз бессовестно врали – и не только власти, – столько раз клали лицом в дерьмо, что он (читатель) давно не верит тем, кто говорит с ним о совести. Это же надо чувствовать, это уже не реализм – живая реальность. И вовсе не обязательно литература должна быть пуританкой, чтобы нести нравственность и чистоту.
Зачастую как раз там, где автор начинает учить меня добру, для меня и заканчивается художественное произведение. Многие ли назовут “Крейцерову сонату” как самое любимое произведение Льва Толстого? Когда же литературный критик качество прозы призывает измерять ее моральной наполненностью, это и вовсе сбивает меня с толку. С таким подходом – чем более “морален” текст, тем он более художественно ценен? Не стоит путать жизнь и литературу: жизнь должна быть правильной, литература может быть любой. Сделать жизнь правильной – справедливой, нравственной, доброй – задача, которую мы решаем с той самой поры, как нас изгнали из Эдема. Но глупо представлять литературу как путеводитель “Обратно в Эдем”. Литературу уже много раз и во многих местах загоняли в рамки морали. В последний раз это, кажется, называлось соцреализм. В том-то и фокус, что мораль – величина переменная. Иногда – более переменная, чем хотелось бы какой-то конкретной личности, или поколению, или классу. Именно тут и возникает конфликт, точка кристаллизации литературного произведения. (Давно ли мы ругались словом “спекулянт”?
А сегодня в сотый раз смотрим “Красотку”, в которой Ричард Гир покупает и перепродает компании.)
Произведение, отрицающее мораль в ее сегодняшней версии, может вызывать во мне протест, но это может быть высокохудожественное произведение. Я никогда не буду мерить его линейкой морали, хотя, возможно, спрячу от своего ребенка. Но слышать от литературных критиков: “Литература должна быть высоконравственной” – я не хочу. Я даже от церкви не хочу этого слышать. Просто потому, что искусство не может играть по правилам, не им установленным. Это будет совсем другая игра.
Если автор в своих произведениях расшатывает мораль, это далеко не всегда означает, что он действительно хочет ее расшатать. Быть может, он просто испытывает нас, проверяет на прочность ту или иную норм