Шимун Врочек
Доспехи
El que no cae, no se levanta.
(Исп. «Не ошибается тот, кто ничего не делает.»)
Иногда я пью. Чаще водку, закусывая соленым огурцом, реже – пиво в обрамлении крекеров с луком. Вкатив очередной стакан, лежу на диване, на вытертом до белизны синем покрывале, смотрю в потолок. Он закрыт обоями, белыми в голубую волну. Если долго вглядываться, сквозь колыхание волн проступает море – настоящая синева, глубина и соль, с прожилками зелени, белесыми пятнами медуз и гулом в ушах. Выдох уносится ввысь с характерным «бу-уллб», наступает черед вдоха. Вдох жжет ноздри, продавливается в рот, а затем и в глотку; жгучая горечь сменяет йод и соль, вода разламывает череп изнутри, ворочая давлением, словно ломом. С хрустом отламывается верхняя челюсть с куском зубов, тугой струей бьет кровь, окрашивая глубину в розово-черный. Легкие наливаются тяжестью, как меха вином. Тепло, очень тепло, горячо… кипяток! Я просыпаюсь с криком, вцепившись в покрывало. Над головой тихо плещут картонные волны…
Иногда я думаю, что сон этот неспроста. У всего на свете есть причины, порой сложные, порой – не очень, но двести грамм водки или полтора пива – это даже не просто. Это – слишком просто. Издевательство какое-то над причинно-следственными связями. Пиво разное, водка разная, крекеры с луком прожаренные или не очень, огурцы соленые или маринованные… Комната разная: с комьями грязи по углам, сумраком, лезущим в щель между шторами, тени, залегшие в углах, словно бомжи в зале ожидания… Комната после тряпки, солнце сквозь неплотно задернутые шторы ложится на пол, внося свой штрих в портрет – светло-желтый, золотисто-пыльный; бумажные волны на потолке становятся почти живыми…
Я, лежащий на диване, разный. Опять же, что пил, чем закусывал… в каком настроении утром встал, наконец. Другой. Тот я, что в благородной рассеянности не замечает недоданный на сдачу червонец (у меня много!), или тот, что говорит «спасибо» на любую новость (ах, как хотелось бы убивать плохих гонцов), или тот, что не хочет, а пьет (сила воли, знаете ли). Или тот, которого остальные «я» для виду ругают, в душе завидуя и побаиваясь. Тот «я» говорит «пошли на…», стоя один против пяти на ночной улице. Тот «я» нерассуждающе-яростен и холодно-упрям… Тот «я» никогда не лежит на диване, но всегда рядом, и я постоянно чувствую взгляд его стеклянно-неподвижных глаз…
Все разное, а сон – один и тот же.
Зелено-синяя, вязкая вода, руки движутся, как в густом желе… Зрение туманится, все вокруг плывет – словно невидимые ладошки легли на глаза, детская игра «угадай, кто?». Я знаю, кто ты. Ты – глубина!
Выдох уносится вверх с гулким «бу-уллб»…
Иногда я не пью. Лежу на неизменном диване, закусив на манер сигареты желтый карандаш, смотрю на волны. Бумажно-синие, неподвижные. Порой мне кажется, что я знаю, откуда приходит мой сон, знаю глубины, породившие тягучий кошмар, понимаю детерминизм. Я выдвигаю гипотезы, и, как всякий педант, болезненно склонный к систематизации, записываю их и классифицирую.
Гипотеза 1-ая: простая и очевидная. Мой сон – сигнал тревоги, «Sos» от подсознания, намек, что я тону в обыденности, растворяюсь, как сахар в кипятке.
Гипотеза 2-ая: иррациональная. Сон – не мой, а наведенный. Некто «X» просит о помощи таким вот странным способом. Или не сам «X», а, скажем, «Y», знающий о гибели «X» и желающий оную гибель предотвратить. Я, в таком случае, медиум и герой в одном лице. Слишком много натяжек. Гипотеза уносится ввысь с гулким «бу-уллб»…
Гипотеза 3-я: генетическая. Память далекого предка стучится в мою дверь, обещая поделиться всем, что пра-пра-, и так далее, дед носил под черепушкой. «Двери наших мозгов посрывало с петель». Владимир Высоцкий. Дурацкая идея, не лишенная, однако, некоторой привлекательности. Но как я могу помнить смерть пра-пра-деда, если он, зачиная моего пра-деда, еще был жив? ДНК не грипп, воздушно-капельным путем не передается… Стоп. А точно ли тот «я», что во сне, умер?
Детали. Без них никуда.
Иногда я пытаюсь отрешиться. Видеть со стороны, холодно и четко, словно хронику происшествий, тонущего «я». Впечатанный в целлулоид, черно-белый, он мечется в гудящем плену, пятная кровью зелено-синее пространство. Вдалеке видна крупная, с человеческую голову, медуза – выкинь ее на берег, она была бы фиолетовой – но здесь, в толще вод, они все одинаково белесые. Медуза раздувается… медленно, медленно… чтобы так же неспешно, вразвалочку, вытолкнуть воду. Медуза никуда не торопится. Ее вполне устраивает черепаший темп…
Иногда я успеваю оглянуться. Отвести взор от медузы, зелено-синей пустоты, пузырей, рвущихся изо рта – чтобы краем глаза зацепить смутный образ чего-то большого, черного с красным. «Галео», – думаю я. – «Санталюка». Больше всего это похоже на полено, от долгого пребывания в воде обросшее щетиной цвета консервированной морской капусты. Нешуточное полено – идет ко дну, выбулькивая огромные пузыри. Вокруг бьются в агонии щепки, не щепки… люди. Серебряное лезвие рассекает ближайшую «щепку» наискось, от плеча к поясу; кажется, вот оно – сейчас плеснет кровь, клубами расходясь в стороны; человека развалит на части, не спасет металл, охватывающий грудь… Я не верю глазам. Человек продолжает биться, клинок же рассыпается в щедрую горсть серебра – чтобы через мгновение вновь стать сплошным лезвием. Широким кривым мечом в руке невидимого великана… Руби, кат!
Почему-то я уверен, что «щепки» это заслужили.
Иногда я смотрю телевизор. Вдавив кнопку, бегу по программам, превращая просмотр в один бесконечный кадр – в котором есть все. Кажется, страдающие аутизмом именно так смотрят телевизор – предпочитая глубину помех мельтешению фигурок. Лица, глаза, свет, тьма – все одно, все – бег электронного луча. Поток электронов, зажигающий пятна люминофора. Кто-то сказал: «Бог – это случайность». В таком случае, аутисты беседуют с Богом напрямую – ибо что может быть случайнее телевизионных помех…
Мой палач!
Вдавливая кнопку до побеления пальца, нахожу канал, где только что порхало серебристое лезвие… Оно!
Зелено-синяя, желейная вода, сполохи света, вдалеке видна крупная, в человеческую голову, медуза – выкинь ее на берег, она была бы фиолетовой – но здесь, в толще вод…
Серебряный клинок порхает, мгновенно меняя форму… Кривой арабский меч, европейский палаш… мачете, снова арабский меч… Взмах. Меч взлетает и…
Руби, кат!
Рассыпается в горсть серебра… Камера – наезд! Я чувствую радость открытия и восторг верующего, которому явился ангел – стайка рыбешек, настолько мелких, что кажутся каплями ртути, на глазах сливается в широкий меч-акинак… Меч, что оставил невредимым щепку-человека…
«Небо над портом было экраном телевизора, настроенного на мертвый канал».
Интересно, Уильям Гибсон тоже беседовал с Богом?
Испанский галеон, следующий из Нового Света в Старый, попал в пиратскую засаду. С грузом какао? Корабли с грузом не топят. Галеон был военный, двадцатипушечный, трехмачтовый, следовал в конвое. Охранял – корабли с золотом, какао, кофе… В результате ожесточенного боя получил пробоину ниже ватерлинии, затонул. Мистер «X», – вернее, сеньор «X» – ушел на дно вместе с кораблем, хотя пытался спастись, прыгнув за борт…
В доспехах тяжело плавать.
Железо тянет.
Кажется, я нашел цель. Сумел свести бессмысленность, жуткую пустоту жизни к чему-то большему, чем тупой взгляд в потолок. Гипотеза номер два, иррациональная – что ты делаешь со мной?!
Держитесь, мистер «X» – я спешу на помощь.
Псих?
Герой?
Дурак?!
«Снимите доспехи, сеньор!» Снимите доспехи.
Иногда я задумываюсь: нормален ли я? Стою, склонив голову набок, засунув руки в карманы плаща… размышляю. Подступающее безумие нигде не ощущается так ясно, как в переходах метро. Люди, спешащие куда-то, идущие мимо – не люди, тени, картонные раскрашенные силуэты из детского набора «Одень его/ее сам». Одинаковые заготовки «мальчик-девочка» бледно-розового, в грязных крапинках, картона – и даже пол с трудом отличишь. Хотите блондина, стройного, подтянутого, в черном костюме с ярким галстуком – пожалуйста! Только осторожней, не трясите – парик может свалиться. Хотите жгучую брюнетку с вызывающей внешностью? Извольте! Да-да, ни в коем случае не трясти. И на пол не ронять… Они ведь такие… картонные.
Их так легко помять.
Картонным человечкам я не нужен, сеньор. Я не могу помочь. А должен, иначе стану таким же, как они – картонным. И если это сумасшествие – то да, я болен. Я полный псих.
Может ли сумасшедший знать о своем безумии?
И если знает, то сумасшедший ли он?
Камень давит. Над головой толща, вокруг – толща, пусть не сине-зеленая, но все же глубина. Выдох уносится ввысь с гулким «б-бу-улб»…
На меня начинают оглядываться…
Я улыбаюсь.
Психам – можно.
Три девчонки, лет восемнадцати-девятнадцати. Пьяны. Лица опалены пламенем, или я вижу это так – закопченная кожа, блеск глаз. Больному рассудку трудно верить.
Темно.
– Че вылупился, козел?!
Пусти, толкнулся изнутри «я» с пустыми стеклянными глазами, моя очередь. Обещаю, боли ты не почувствуешь.
Но это же… Девушки?
Рыцарь, блин, – равнодушие и пустота. Стеклоглазый не чувствует ни страха, ни гнева; ярость его холодна и отточена – клинок, не чувство. – Они из ментовской академии. Ты будешь не первый, и не последний, кто попадет им под пьяную руку…
Нет, говорю я, с тобой покончено. Теперь я – всегда я. Вот так.
– Тебе смешно, сука?! Лыбишься?
Действительно. Лыблюсь.
Удар.
…Я так и не успел выяснить, как по-испански будет «Не надевайте, доспехи, сеньор!»