Елена Боннэр
«Воевали не за Родину и не за Сталина, просто выхода не было…»
Давайте начнем с начала войны. Вам было восемнадцать лет, и вы были студенткой-филологом, то есть представителем самой романтизированной прослойки советского общества. Тех, кто «платьица белые раздарили сестренкам своим» и ушли на фронт.
Да, я была студенткой вечернего отделения Герценовского института в Ленинграде. Почему вечернего отделения? Потому что у бабушки было трое «сирот 37-го года» на руках, и надо было работать. Полагалось, чтобы учеба каким-то боком соприкасалась с воспитательной, школьной и прочей работой. И меня райком комсомола направил на работу в 69-ю школу. Она располагалась на улице, которая тогда называлась Красной, до революции называлась Галерной, сейчас снова Галерная. Она упоминается у Ахматовой в стихах:
«И под аркой на Галерной
Наши тени навсегда».
Эта арка в начале улицы — между Сенатом и Синодом — выходит прямо к памятнику Петру. Это была вторая моя трудовая площадка. Первая трудовая площадка была в нашем домоуправлении, я работала на полставки уборщицей. Это был дом с коридорной системой, и на меня приходились коридор третьего этажа и парадная лестница с двумя большими венецианскими окнами. Я очень любила мыть эти окна весной, ощущение радости было. Во дворе рос клен, была волейбольная самодельная площадка, где мы все, дворовые дети, развлекались. И я мыла окна.
А то, что вы были ребенком врагов народа, не мешало вам работать в штате райкома комсомола? Вы не видели в этом противоречия?
Это мне не мешало быть и активной комсомолкой, и работать в штате райкома комсомола старшей пионервожатой. Меня в восьмом классе выгнали из комсомола за то, что я на собрании отказалась осуждать моих родителей. А я, когда отправилась в Москву отвезти им передачи (на пятьдесят рублей раз в месяц принимали, и все), пошла в ЦК комсомола. Там со мной поговорила какая-то девушка (наверное, это было уже после того, как Сталин сказал, что дети за отцов не отвечают, а может, и раньше — не помню). И, когда я вернулась в Ленинград, меня снова вызвали в райком и вернули мой старый комсомольский билет — восстановили. Заодно и других ребят. Про работу в домоуправлении тоже надо сказать. В доме был совет жильцов, какое-то общественное самоуправление. Вера Максимова, жена морского офицера, была его председателем. Она очень хорошо относилась и ко мне, и к моему младшему брату, и к младшей сестренке именно потому, что мы были детьми «врагов народа». Когда бабушка умерла в блокаду — Игоря до этого бабушка отправила со школьным интернатом в эвакуацию, а маленькую Наташку взяла бабушкина сестра, — осталась пустая комната. И эта самая Вера Максимова еще до того, как я прислала какие-то документы о том, что я в армии и нельзя, значит, занимать жилплощадь, написала заявление, что я нахожусь в действующей армии и поэтому жилплощадь за мной сохраняется.
Большая редкость.
Да, да, редкая семья1.
И вот начинается война. Сейчас большинству представляется, будто немедленно сотни тысяч людей начали записываться добровольцами. Вы помните это?
Это большая ложь — про миллионы добровольцев. Добровольцев в процентном отношении было ничтожно мало. Была жесткая мобилизация. Всю Россию от мужиков зачистили. Колхозник или заводской работяга — те миллионы, которые полегли «на просторах родины широкой», были мобилизованы. Только единицы — дурни интеллигентские — шли добровольно.
Я была мобилизована, как тысячи других девчонок. Я училась в Герценовском институте, и некоторые лекции, «поточные», проходили в актовом зале. И над сценой актового зала все время, что я там училась, висел плакат: «Девушки нашей страны, овладевайте второй, оборонной профессией». Овладение второй, оборонной профессией выражалось в том, что был предмет «военное дело». Для девушек были три специальности: медсестра, связист и снайпер. Я выбрала медподготовку. И надо сказать, что военное дело в смысле посещаемости и реальной учебы было одним из серьезнейших предметов. Если ты прогуляешь старославянский, тебе ничего не будет, но если ты прогуляешь военное дело, тебя ждут большие неприятности. У меня как раз к началу войны закончился этот курс, и я была поставлена на воинский учет.
Где-то в конце мая я сдала экзамены. Надо сказать, что этот диплом я потеряла. Когда я уже была старшей медсестрой на санпоезде и наш поезд проходил капитальный ремонт в Иркутске, мой начальник сказал: «У тебя нет диплома, при том что уже есть звание. Иди на здешние курсы и сдавай экзамен прямо сразу, с ходу». Он сам договорился, и я сдала экзамены гораздо лучше, чем в институте; по-моему, там одни «пятерки» у меня. Так получилось, что у меня иркутский диплом.
Это какой год?
Это зима 1942–1943-го. Я из нее помню одну деталь. Поезд стоял на ремонте в депо «Иркутск-2». Экзамены сдавали в городе, в помещении Иркутского пединститута, где был расположен госпиталь. В этом госпитале мы работали, там же я сдавала экзамены. Как-то вечером я шла к вокзалу по маленькой улочке, там такие дома, типа пригородных, деревенских, с заборами. И лавочка. И на лавочке сидела девочка лет девяти, закутанная в шубу. Рядом с ней — маленький мальчик. И она пела песню:
«И врагу никогда не добиться,
Чтоб склонилась твоя голова,
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва».
Я остановилась и стала спрашивать, откуда эта песня. Я ее до этого никогда не слышала. Она сказала: «А ее всегда по радио поют. И я ее очень люблю, потому что мы из Москвы, эвакуированные». И вот я до сих пор помню эту песню именно с ее голоска. Вечерний заснеженный город, маленькая девочка, и такой чистенький, тонкий голосок…
И опять к началу. 22 июня вы слышите, что началась война, вы на воинском учете. Вы сразу поняли, что окажетесь в армии? Мы ведь представляем себе так: над всей страной безоблачное небо, и вдруг — катастрофа, жизнь меняется в одночасье. У вас было чувство, что наступили внезапные перемены?
Маша, это очень странное ощущение. Вот теперь, когда мне восемьдесят семь лет, я пытаюсь обдумать и не понимаю, почему все мое поколение жило в ожидании войны. Причем не только ленинградцы, которые уже пережили настоящую финскую войну — с затемнением, без хлеба. В десятом классе мы сидели за партами в валенках, в зимних пальто и писали — руки в варежках были.
Ленинградкой я стала, когда папу арестовали, и мама, заранее боясь для нас детдомовской судьбы, отправила нас к бабушке в Ленинград. Это был август 1937-го — мой восьмой класс. Почти в первые же дни я увидела на Исаакиевской площади — а бабушка жила на улице Гоголя, в двух шагах от Исаакиевской площади — вывеску на стене дома: «Институт истории искусств, Дом литературного воспитания школьников». И потопала туда. И оказалась в маршаковской группе2. И я должна сказать: то, что я была дочерью «врагов народа», не играло отрицательной роли в моей судьбе. Более того, у меня такое ощущение, что этот довольно снобистский ребячий литературный кружок принял меня очень хорошо именно поэтому. В этом кружке была Наташа Мандельштам, племянница Мандельштама, был Лева Друскин3, инвалид, перенесший в детстве паралич. Наши мальчики на все собрания, на выходы в театры носили его на руках. Из этой же когорты вышел и известный в свое время Юра Капралов4. Многие погибли. Погиб тот, кто был первой любовью Наташи Мандельштам (забыла его имя), погиб Алеша Бутенко.
Все мальчики писали стихи, девочки — в основном прозу. Я ничего не писала, но это неважно было. А вообще все было очень серьезно, два раза в неделю — лекция и занятия. Помимо этого мы собирались, как всякая подростковая шайка, сами по себе. В основном собирались у Наташи Мандельштам, потому что у нее была отдельная комната. Очень маленькая такая, узкая, пеналом, кровать, стол, но набивались туда, как могли. И чем занимались? Читали стихи.
Вы описываете людей, чутких к происходящему вокруг и привыкших выражать словами то, что они чувствуют. В чем для вас выражалось ожидание войны?
Маша, самое смешное, мне кажется, что с 1937 года, а может, и раньше, я знала, что мне предстоит большая война. Вот я тебе скажу, наши мальчики писали, я тебе процитирую немножко стихов. Стихи, предположим, 1938 года:
«Вот придет война большая,
Заберемся мы в подвал.
Тишину с душой мешая,
Ляжем на пол наповал», —
пишет один из наших мальчиков.
Другой вроде бы круг, но в общем те же люди, чуть постарше. Мы — школьники, они — студенты5.
Пишет Кульчицкий:
«И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году».
А Коган6 вообще ужасное пишет:
«Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя».
То есть это не только в Ленинграде, но и в Москве. Это интеллигентская среда. Я не знаю настроений деревни, а Россия на 90 % была деревенской. Но вот у нас это чувство, глубокое ощущение, что нам это предстоит, было у всех.