Альберт Валентинов
СИНЯЯ ЖИДКОСТЬ (сборник)
СИНЯЯ ЖИДКОСТЬ
1
Рядовой Таникава осторожно раздвинул жесткие листья дикого сахарного тростника, стараясь не задеть их острых, как у бутылочных осколков, краев. Солнце резануло по глазам, и Таникава невольно отпрянул: после полумрака тропического леса это было невыносимо. Отерев ладонью сразу вспотевшее лицо, он ниже надвинул изломанный козырек ветхой фуражки и, повернув голову щекой к солнцу, снова протиснулся между тонкими упругими стволами. Удивительно, до чего быстро тропические вырубки зарастают этим тростником. И еще высокими, тоже дикими злаками, названия которых Таникава не знал. Зерна у них мелкие и удивительно твердые. Часами приходится перетирать их между двумя плоскими камнями, пока не смелешь в порошок, который можно замешать в воде и испечь пресное тесто — на том же плоском камне, раскаленном в костре. Увы, в последние годы их обед все чаще и чаще состоял из этих лепешек. Да еще из ананасов, которые изредка удавалось нарвать на плантациях. Таникава вздохнул и отвел в стороны два последних ствола, мешающих вести наблюдение.
Прямо перед ним сбегал вниз крутой склон холма, густо ощетинившийся пнями, уже почти скрытыми в высокой траве. Недавно вырубили, а раскорчевывать и распахивать не спешат, земли хватает, подумал Таникава, и по сердцу прошла мучительно сладкая волна воспоминаний: до призыва в армию он жил в деревне. Конечно, здесь все не так, как на родном Хоккайдо, да и сама земля другая — желтозем да вулканический пепел, но крестьянский труд везде одинаков… Таникава сердито тряхнул головой, еще глубже надвинул фуражку и, насупившись, продолжал наблюдение.
Подножие холма огибал узкий ручей. Глубина не более метра, форсирование осуществляется без применения плавсредств. Белесоватая голубизна раскаленного неба отражалась в нем, как в темном старинном зеркале. Ручей будто застыл — даже на стрежне отражение не искажалось. За ручьем начинался луг, замерший в безветрии, как на картинках, что висели в доме родителей Муцуки Таникавы. Он не знал, какую художественную школу копировали эти дешевые олеографии, но еще мальчиком подолгу всматривался в них, не умея облечь в слова охватывавшее его восхищение могучей простотой и величавостью природы, которое не могла затушевать даже аляповатая трехцветная печать.
Но картина, открывшаяся сейчас перед ним, восхищения не вызывала. Таникава невольно отпрянул и чуть пригнулся, заметив справа за ручьем группу кустов. Там вполне могла укрыться засада. Он понаблюдал некоторое время. Нет, кажется все спокойно. Тогда он повел глазами влево, зафиксировал, что на лугу противник не может укрыться, и начал прослеживать ручей, пересекавший луг наискосок, прежде чем обвиться вокруг холма. Ага, вот она где — деревня.
Она раскинулась вдоль правого берега ручья, и Таникава отчетливо различал бамбуковые хижины с пирамидальными крышами, стоящие на сваях среди кокосовых пальм и банановых деревьев. За хижинами зеленело кукурузное поле, перед ними ровные полоски огородов. Здесь выращивают сладкий картофель камоте, овощи, арахис, жареные орешки которого так приятно погрызть после плотного обеда, растянувшись на циновке, и, конечно, табак… Рот Таникавы наполнился слюной. Нет, они, разумеется, сначала покурят, а уж потом приступят к еде. А еды здесь много. Обостренный голодом взгляд Таникавы выхватывал из тени деревьев то розовый поросячий бок, то белую козу, лениво щипавшую траву под ногами, то пестрый силуэт суетящейся курицы. Буйволов он не видел. Но они наверняка есть. Лежат где-нибудь за излучиной ручья на топком берегу, нежатся в прохладе. Их время еще не пришло: очередная пахота начнется недели через две. Пусть живут — бездомным странникам вполне хватит козы и пары кур. На три дня можно сделать запас. Дольше в этом климате мясо не сохранишь. А еще Таникава видел мелькающие между хижинами человеческие фигуры. Воображение тут же нарисовало стройных женщин с голыми плечами и ногами, вся одежда которых — обернутый вокруг туловища кусок дешевой ткани. Он так легко слетает от нетерпеливого рывка. И хотя Таникаве уже много лет, время не утолило извечный мужской голод…
— Рядовой Таникава, доложите обстановку.
Лейтенант Като подошел, как умел только он, совершенно неслышно и остановился сбоку от Таникавы, так, чтобы ему был виден просвет в тростнике. В одну секунду он оценил обстановку, задержавшись взглядом на кустах справа, будто споткнулся о них. Собственно, он шел все время впереди рядового, лишь на окраине леса сделал шаг влево и пропустил его перед собой. Винтовку с императорской хризантемой на ложе он, как и Таникава, нес в руке: ремни давно порвались в клочья от колючек. Таникава сделал движение плечами, долженствующее означать, что он подтянулся, и попытался щелкнуть плетенными из пальмовых листьев сандалиями.
— Господин лейтенант, за ручьем — населенный пункт. Подходы просматриваются беспрепятственно. Засада противника возможна только на правом фланге, за кустами, но вероятность ее мала: на подступающей местности трава не примята, нет следов колесной или гусеничной техники. — И переходя на неофициальный тон, добавил: — Может, не будем ждать ночи, Катосан? Мы наверняка сбили преследователей со следа.
Невозможно провести бок о бок сорок лет — совершать набеги на провиантские склады, снимая американских часовых, ночевать у костра, постоянно спасаться, чудом ускользая от поисковых отрядов, да грабить время от времени туземные деревни, стараясь за короткие часы вознаградить себя всеми радостями жизни — невозможно столько времени жить в джунглях, исколесив за это время весь Лубанг, и сохранить при этом официальные отношения командира и подчиненного. И тем не менее они усиленно старались их поддерживать — хотя бы видимость этих отношений, их внешний ритуал. Обязательное отдавание чести при обращении друг к другу, вытягивание по стойке «смирно», утренний и вечерний рапорты, будто при поднятии и спуске несуществующего флага… Они не то чтобы по привычке, а скорее интуитивно цеплялись за этот разработанный до мелочей кодекс, который, словно компас, проводит военного человека сквозь бушующий страстями мир. Без этого кодекса, ставшего основой их существования, вряд ли бы они выдержали нечеловеческие условия многоярусного экваториального леса с его вечной сыростью, резкими запахами и полумраком. Он наполнял хоть каким-то смыслом их жизнь, давно потерявшую всякий смысл…
Когда в том далеком, несчастном для японского народа сорок пятом году атомные взрывы высветили страшный тупик, в который завела страну политика монополистического милитаризма, понимание всей глубины национальной катастрофы пришло не сразу. В первый момент весть о двух чудовищных бомбах, о сотнях тысяч сожженных, задушенных, задавленных обломками людей вызвала в стране волну патриотизма. Трумен рассчитывал ужаснуть Японию, а заодно и весь мир трагедией Хиросимы и Нагасаки, поставить страну на колени. Он добился лишь взрыва всеобщей ярости. Никогда еще столько летчиков-камикадзе не поднималось в воздух, сбросив шасси и распевая во все горло «Выйду в море — трупы в волнах». Никогда еще столько моряков не подрывалось на катерах-минах, увлекая за собой в пучину вражеские корабли. Понадобились могучие удары советских войск, разгромивших Квантунскую армию, чтобы японская военная машина перестала функционировать.
Немудрено, что когда капитан Сигэру Ясухара, командир диверсионного отряда действующей на Филиппинах оккупационной армии, вызвал к себе рядового Таникаву и объявил, что он вместе с лейтенантом Като остается на Лубанге в качестве самостоятельной группы, рядовой Таникава понял, что ему оказана величайшая честь. И даже засомневался, достоин ли он такой чести. В отряде Ясухары, словно специально, подобрались бойкие городские ребята, почти все уголовнички либо стоящие на грани нелегальных контактов с законом. Полоснуть ножичком по сонной артерии — для якудза[1] это было не событие. И медлительный, наивный Муцуки Таникава, которому только война предоставила возможность покинуть родную деревню и повидать мир, был неисчерпаемой мишенью для их насмешек. Он даже и слова-то такие впервые слышал, которыми они походя перебрасывались между собой. Откуда ему было знать, что это блатной жаргон, понятный только для посвященных? А уж когда после отбоя начинался казарменный треп, Таникава только таращил в изумлении узкие черные глаза, слушая сумасшедшие истории про убийства, ограбления, погони, схватки с «фараонами», про тайные притоны, где продают наркотики, про торговлю живым товаром. Он верил всему, хотя иной раз извечная крестьянская настороженность и подсказывала ему, что вряд ли полицейские такие непроходимые простофили и их так легко одурачить. А какие наивные вопросы он задавал! Казарма валилась с коек от хохота. Но, подшучивая над Таникавой, старались из рамок не выходить. Этот деревенский увалень обладал могучей силой, которую на себе испытали рядовые Тэцудзо Уно и Кадзую Носака. Оба в свое время отсидели за вооруженный грабеж и умели поиграть ножичком. Но тут ножички не помогли. Таникава, поймав их руки, повернул так, что затрещали кости, толкнул вперед, и оба, круша койки, вмазались головами в бревенчатую стену. После госпиталя в армию они уже не вернулись.
Впрочем, расправу с этими щуплыми городскими подонками Таникава за доблесть не считал. Так же, как не считал за доблесть и то, что на самые опасные операции капитан Ясухара посылал именно его, Таникаву. Он и к войне относился, как к крестьянской работе — тяжело, но необходимо. И Таникава минировал склады, пуская под откос поезда, подстреливал часовых, не задумываясь, во имя чего это делается. Так приказано! В свои девятнадцать лет у него еще не было повода задуматься об абстрактных категориях. Он умел думать только конкретно; деревенский уклад, освященный вековыми традициями, заранее расписал всю его жизнь — от рождения и до смерти. Так и в армии устав регламентировал каждый поступок солдата — от подъема до отбоя. И Таникава только удивился, услышав, что его напарником будет лейтенант С